Рид Грачев - Ничей брат[рассказы]
Дядя Коля резко щипнул струны. Раздался громкий гусельный звон. Аккорд отзвучал и распался на отдельные звучики, долго блуждавшие в глубине гитары. Он подождал, пока звуки затихнут, и снова ударил по струнам.
Получилось еще гуще, еще значительней. Мурашки побежали по коже. Я замер.
Он запел с третьим аккордом, неожиданно чисто и красиво, поднял глаза вверх.
Как за речкою, да за Дарьею…
Там татарове дуван дуванили…
Бледное эхо помогало ему, откликалось нежно:
…е–э–ечкою-у-у…
…та–арьею–у-у…
Этот голос, слабый, далекий… Откуда он?
Лампа под зеленым абажуром на столе. Веревочная сетка кровати делит комнату на квадраты. Спать… Спать… Волосы щекочут лоб. Легкая ладонь прикасается к затылку… Спать…
…На дуваньице доставала–ася…
— …Спи, Валька, спи…
…Ее ладонь пахнет земляникой… мылом… ее тень на потолке… лохматая… Легкие волосы щекочут лицо… Мама.
От всего этого я заплакал.
Глухо стукнулась о траву гитара.
— Ты плачешь?
— Нет, — сказал я.
Он притянул меня к себе и поставил между коленями.
— Пустите, — сказал я и попытался вырваться.
Замелькали в просветах между палатками ребячьи лица. Наши возвращались с озера, тащили с собой длинные стебли кувшинок, и кричали что–то радостно–непонятное, и смеялись неизвестно чему. Сильно запахло свежестью, озерной водой.
Я вырвался, убежал на поляну, подальше, и упал в траву.
Садилось солнце, со стороны дачи слышались звуки гитары, смех. Нестройный хор запел:
Эх, картошка, объеденье–денье–денье–денье…
Я лежал в траве и плакал горько. И не знал, о чем.
3
— Где ты был? — спросил меня Мишка Васильев за ужином.
Это был мой верный друг. Я сказал ему, что гулял.
— А у нас был артист, — сообщил Мишка. — Настоящий, с гитарой. Веселый такой…
— Что ты ко мне пристал со своим артистом? — зло сказал я.
Мишка ничего не понял и обиделся на меня. Наутро меня вызвала Анна Семеновна.
— Откуда ты знаешь того пожилого мужчину, что приходил вчера с гитарой?
— Я его пустил поиграть…
— Я же говорила тебе, чтобы ты не пускал посторонних.
— Но ведь он — артист, он не посторонний, — сказал я.
— Не пускай больше никого, — сказала Анна Семеновна.
— Ладно, — сказал я.
— А этот… артист приглашал тебя в гости. Ты хочешь его видеть?
— Конечно, — сказал я.
— Он зайдет за тобой в воскресенье.
В той неделе было, наверное, сто дней. Я ждал дядю Колю и не удивлялся тому, что он хочет меня видеть. Он придет ко мне… Интересно, где он живет?.. У него красивый дом из гладких досок с террасой и флюгером на крыше. Флюгер в виде петушка.
В саду у него растут розы, желтые, а середина мягкая–мягкая, как пена. Вокруг сада — бор. Сосны там большие, смыкаются верхушками над домом. Между ветками светит солнце. Лучи его, как прожекторы, освещают веранду с цветными стеклами — синими, желтыми, фиолетовыми…
Он — артист, значит, богатый. У него на столе лежат пять, нет — десять коробок шоколадных конфет. Он скажет: «Ешь, Мартынов, угощайся на здоровье». И домой разрешит взять. Я Мишке принесу полную коробку. Он спросит: «Откуда у тебя это?» А я не скажу. Пусть он не знает. И Шурке Озерову дадим, если он поклянется, что никому не разболтает. А больше никому. Мне не жалко, только все спрашивать будут, что да откуда. Завидовать будут.
…Нет, не так. Он приедет за мной на машине. У него такая машина, что нажмешь кнопку — по воде плывет, нажмешь другую — и по воздуху может. А скорость — двести километров в час! Внутри у машины на всех рычажках написано, куда их дергать. «Хочешь, Мартынов, вести машину? — спросит он. — Давай, брат». И помчимся… Он и тогда небось на машине приехал, только оставил ее на тракте.
…А когда приедем, он сядет на диван и спросит: «Ну, Мартынов, что тебе сыграть?» Я попрошу: «Как за речкою»…
Он пришел пешком, одетый в простые черные брюки и бордовую рубашку в полоску. Главное: он пришел без гитары. Когда я увидел его, то не узнал. Подумал, что меня разыгрывают.
Он поднял с травы узелок на палке, и я понял, что он не артист. Артисты не ходят с узелками.
Он посмотрел на меня внимательно и увидел, о чем я думаю. Он досадливо потер лоб и сказал:
— Вот оно что…
И сделал смешное лицо.
Я улыбнулся.
Мы пересекли тракт и вошли в заросли тальника у канавы. Потом поднялись на холм. Там ходили поверху темные пласты сосновых вершин, а стволы поднимались прямо из ровного слоя сухой хвои.
Мы сели на землю среди кустиков костяники с аккуратными тройными бусинками ягод.
Он спросил:
— Есть не хочешь?
— Нет, — сказал я.
— А почему ты грустный?
— Вы не артист, дядя Коля?
Он улыбнулся.
— Как тебе сказать… С одной стороны, вроде бы и артист…
— А с другой?
— С другой, не так интересно, но тоже ничего… Я в совхозе работаю. Ну–ка, принимайся за конфеты.
Он развернул платок и расстелил его на земле. Там оказалась селедка в промасленной бумаге, краюха черного деревенского хлеба, два огурца и бумажка с солью. Конфеты он достал из кармана брюк. Это был фруктово–ягодный букет. Нам иногда давали такие вместо сахара.
— Валька, — сказал он, — рыбу удить любишь?
— Да, — сказал я.
— А что еще любишь?
— Еще зверей люблю всяких…
— Лошадей?
— И лошадей…
— А лисиц любишь?
— Лисиц люблю. Рыжих.
— У нас черно–бурые в совхозе. Видал когда–нибудь?
— Нет.
— Ну, увидишь. Морковка у хозяйки в огороде есть, горох… Да, лодка у меня еще на озере есть…
— Моторка?
— Нет, обыкновенная…
Так мы поговорили, а потом дядя Коля свернул узелок, мы выбрались из леса и пошли по тракту к совхозу.
4
Все было совсем не так, как я себе представлял, и я не знал еще, хорошо ли так, как на самом деле, или плохо.
Дом дяди Коли стоял среди парников, на отлете. Был это маленький пятистенник. Вокруг блестели парниковые рамы, на стояках плетня сушились стеклянные банки. Наличники на окнах были черные, обломанные. В сенях пахло обедом.
Дядя Коля взял меня за плечо, подтолкнул в горницу. Там, в бревенчатых стенах, было не по–деревенски, не по–семейному убрано. У окна стоял стол с чернильницей, со счетами и ворохом бумаг. Это было похоже на правление. У другой стены — узкий топчан, гладко обтянутый серым одеялом. На нем торчала углами в стороны большая подушка. Это напоминало детский дом.
В дальнем углу, за печкой, висели на стене фотокарточки в одинаковых черных рамках с латунным узором.
— Посиди–ка тут, — сказал дядя Коля. — Я насчет обеда…
— Я не хочу обедать, — сказал я. — Честное слово.
— Ничего, ничего. — сказал он. — Пообедаешь со мной. И вышел.
Я поискал гитару глазами. Присел на корточки. Ее не было видно. Тогда я подошел к фотокарточкам и стал их разглядывать.
Все снимки были старые, довоенные, в пятнах, выцветшие. На первом неопределенно, как сквозь воду, проступали фигуры мужчины в темном и женщины, должно быть, молодой, потому что у нее была толстая коса до земли. Они сидели, наклонившись друг к другу. Между ними, чуть впереди, сидел малыш с веткой в крупных листьях в руках. За людьми бесформенным пятном проступали кусты, а перед ними стоял открытый патефон.
Стоя перед снимком, я пытался припомнить что–то похожее, что я видел совсем недавно. Или очень давно?
Было тихо в комнате, только за дверью кто–то возился, да за окном козы цокали по дорожке копытцами размеренно и четко, как часы.
Так я и не вспомнил, где видел похожий снимок, и стал смотреть второй. Здесь стоял на лужайке мальчик моих лет, держа в руках модель самолета. Был он в майке, черен, худ. На голой шее трепыхался галстук. Интересно бы узнать, какой у его модели моторчик…
А на третьем снимке сидела крохотная девочка, чересчур хорошенькая на мой взгляд. Прямо–таки пупс. Она откровенно позировала, сидя на вертящемся стуле перед пианино. Две косички, короткие, негнущиеся, торчали в разные стороны над ушами. Ленточка в одной косе развязалась и смешно свешивалась со щеки. Вот, наверное, было рева, когда она увидела себя с развязанной косичкой. Девчонки всегда плачут из–за таких пустяков.
Кто–то заворочался в сенях. Я отскочил от стены с фотокарточками. Нельзя подсматривать чужую жизнь. И я это знал к тому времени.
Я оглянулся. Дядя Коля сидел на топчане и смотрел на меня с ласковой усмешкой.
Он поднялся медленно, подошел ко мне, повернул меня лицом к окну и провел ладонью по моей голове.
— Давай–ка обедать.
Мы вышли во двор, сняли с плиты летней печки чугунок и сковороду. Когда мы ставили еду на стол в горнице, я заметил среди бумаг нотную тетрадь в картонной самодельной обложке. На ней было выведено детским почерком: «Багатели».